Неточные совпадения
Он и
писал этот
дневник тогда в виду будущей невесты.
Не предвидя возможности посылать к вам писем из Нагасаки, я перестал
писать их и начал вести
дневник. Но случай послать письмо представляется, и я вырываю несколько листов из
дневника, чем и заключу это письмо. Сообщу вам, между прочим, о нашем свидании с нагасакским губернатором, как оно записано у меня под 9-м сентября.
Он
написал ей ответ, где повторил о своем намерении уехать, не повидавшись с нею, находя, что это единственный способ исполнить ее давнишнее требование, — оставить ее в покое и прекратить свою собственную пытку. Потом разорвал свой
дневник и бросил по ветру клочки, вполне разочарованный в произведениях своей фантазии.
Следующие 3 дня, 28–30 сентября, я просидел дома, вычерчивал маршруты, делал записи в путевых
дневниках и
писал письма. Казаки убили изюбра и сушили мясо, а Бочкарев готовил зимнюю обувь. Я не хотел отрывать их от дела и не брал с собой в экскурсию по окрестностям.
Возвратясь в фанзу, я принялся за
дневник. Тотчас ко мне подсели 2 китайца. Они следили за моей рукой и удивлялись скорописи. В это время мне случилось
написать что-то машинально, не глядя на бумагу. Крик восторга вырвался из их уст. Тотчас с кана соскочило несколько человек. Через 5 минут вокруг меня стояли все обитатели фанзы, и каждый просил меня проделать то же самое еще и еще, бесконечное число раз.
Когда мы возвратились к Вере Павловне, она и ее муж объяснили мне, что это вовсе не удивительно. Между прочим, Кирсанов тогда
написал мне для примера небольшой расчет на лоскутке бумаги, который уцелел между страниц моего
дневника. Я перепишу тебе его; но прежде еще несколько слов.
Надобно было
написать: 1855, июнь или июль, и выставить число, а тут: лето нынешнего года; кто же так
пишет в
дневниках?
Умеренно-консервативный Никитенко
писал в своем «
Дневнике»: «Печальное зрелище представляет наше современное общество.
Целые дни я проводил в палатке, вычерчивал маршруты, делал записи в
дневниках и
писал письма. В перерывах между этими занятиями я гулял на берегу моря и наблюдал птиц.
Последняя отметка сделана была в
дневнике перед самым выстрелом, и он замечает в ней, что
пишет почти в темноте, едва разбирая буквы; свечку же зажечь не хочет, боясь оставить после себя пожар.
— Повторяю, я молчал… О браке вашем с горничной покойной княжны Зинаиды Павловны, заключенном, конечно, ради того же
дневника, тоже не намекнул словом, а сюжетец интересный — хоть роман
пиши.
— Главное тут, кузина, — говорил он, — мне надобен
дневник женщины, и я никак не могу подделаться под женский тон:
напишите, пожалуйста, мне этот
дневник!
«
Пишу к вам почти
дневник свой. Жандарм меня прямо подвез к губернаторскому дому и сдал сидевшему в приемной адъютанту под расписку; тот сейчас же донес обо мне губернатору, и меня ввели к нему в кабинет. Здесь я увидел стоящего на ногах довольно высокого генерала в очках и с подстриженными усами. Я всегда терпеть не мог подстриженных усов, и почему-то мне кажется, что это делают только люди весьма злые и необразованные.
Дневником, который Мари
написала для его повести, Павел остался совершенно доволен: во-первых,
дневник написан был прекрасным, правильным языком, и потом дышал любовью к казаку Ятвасу. Придя домой, Павел сейчас же вписал в свою повесть
дневник этот, а черновой, и особенно те места в нем, где были написаны слова: «о, я люблю тебя, люблю!», он несколько раз целовал и потом далеко-далеко спрятал сию драгоценную для него рукопись.
4 января 1884 года я
писал в
дневнике...
Под новый, 1891, год я
писал в
дневнике...
В 1898 году он
пишет в
дневнике: «Радостно то, что положительно открылось в старости новое состояние большого, неразрушимого блага.
И я признал факт. И
писал в своем
дневнике...
Рассказав в своем
дневнике об этом столкновении, я
писал...
Уже десять месяцев я
писал большую повесть. Замыслил я ее еще весною, когда был в гимназии. Решительно ничего не могу о ней вспомнить, а в
дневнике тогдашнем нахожу о ней вот что...
Падала вера в умственные свои силы и способности, рядом с этим падала вера в жизнь, в счастье. В душе было темно. Настойчиво приходила мысль о самоубийстве. Я засиживался до поздней ночи, читал и перечитывал «Фауста», Гейне, Байрона. Росло в душе напыщенное кокетливо любующееся собою разочарование. Я смотрелся в зеркало и с удовольствием видел в нем похудевшее, бледное лицо с угрюмою складкою у края губ. И
писал в
дневнике, наслаждаясь поэтичностью и силою высказываемых чувств...
И назавтра я
писал в
дневнике...
Он сел к столу, достал свои тетради —
дневник и тетрадь, в которой он имел обыкновение каждый вечер записывать свои будущие и прошедшие занятия, и, беспрестанно морщась и дотрагиваясь рукой до щеки, довольно долго
писал в них.
Он, конечно, умер; но от одной из кузин его (теперь за одним булочником здесь, в Петербурге), страстно влюбленной в него прежде и продолжавшей любить его лет пятнадцать сряду, несмотря на толстого фатера-булочника, с которым невзначай прижила восьмерых детей, — от этой-то кузины, говорю, я и успел, через посредство разных многословных маневров, узнать важную вещь: Генрих
писал по-немецкому обыкновению письма и
дневники, а перед смертью прислал ей кой-какие свои бумаги.
У хозяев был сговор. Лукашка приехал в станицу, но не зашел к Оленину. И Оленин не пошел на сговор по приглашению хорунжего. Ему было грустно, как не было еще ни разу с тех пор, как он поселился в станице. Он видел, как Лукашка, нарядный, с матерью прошел перед вечером к хозяевам, и его мучила мысль: за что Лукашка так холоден к нему? Оленин заперся в свою хату и стал
писать свой
дневник.
— Буду
писать откровенно, как уж не могу
писать в общем
дневнике.
(Почерк Лельки.) — Прочла, что ты тут записала за полтора месяца. К-а-к с-к-у-ч-н-о! Неужели тебе интересно тратить силы и нервы на такие пустяки? А мне сейчас все — все равно. Не хочется даже
писать в этом
дневнике.
— Вот теперь — да!.. Лелька, помнишь, как тосковали мы по прошедшим временам, как мечтали об опасностях, о широких размахах? Ты тогда
писала в нашем
дневнике: «Нет размаха для взгляда». А теперь — какой размах! Дух захватывает. Эх, весело! Даже о своих зауральских степях перестала тосковать. Только и думаю: кончу к лету инженером — и всею головою в работу.
(Почерк Лельки.) — Нинка уехала к своим пионерам вот уже две недели. Как-то без нее скучно. Уж привыкла, чтоб она приходила ко мне из общежития. Сидим, болтаем, знакомимся: мы, в сущности, очень мало знаем друг друга, ведь не видались несколько лет. Но я ее очень люблю, и она меня. Она садится за этот
дневник и
пишет. Иногда ночует у меня.
(Почерк Нинки.) — Лелька! Как только вспомню, я начинаю злиться, и пропадает охота
писать в этом
дневнике. Беру с тебя слово комсомолки: никогда не проливать надо мною слез жалости и никогда не хныкать надо мною. Только в таком случае могу продолжать
писать в этом
дневнике.
(Почерк Нинки.) — Очень возможно. Не знаю, как ты, а, когда я
пишу в этом
дневнике, мне кажется, что я
пишу свое посмертное письмо, только не знаю, скоро ли покончу с собой. А быть может, и останусь жить, ибо не кончила своих экспериментов над жизнью.
Больше мне
писать в этом
дневнике нечего.
Тут человек вдруг смиряется, стушевывается, […стушевывается… — Глагол «стушеваться» введен в литературу Достоевским в «Двойнике», об этом он
пишет в «
Дневнике писателя» 1877 г. (ноябрь, гл. 1, § 11).] в тряпку какую-то обращается.
В предисловии к отрывкам из
дневника Амиеля Толстой, горячо восхваляя этот
дневник,
пишет: «В продолжении всех тридцати лет своего
дневника Амиель чувствует то, что мы все так старательно забываем, — то, что мы все приговорены к смерти, и казнь наша только отсрочена».
В атмосфере буйно-радостной и напряженно-страдающей жизни, которою трепещет «Война и мир», Борис вызывает прямо недоумение: для чего это замораживание бьющих в душе ключей жизни, для чего эта мертвая карьера? Каким-то недоразумением кажется это, каким-то непонятным безумием. Как в восьмидесятых годах Толстой
писал в
дневнике: «Все устраиваются, — когда же начнут жить? Все не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные. И нет жизни».
Кто это
написал, — большой художник? Да. Но возможно также, что
написал это в своем
дневнике восьмилетний мальчик. И тот же мальчик, описывая священника в ризе, скажет: «старик в парчовом мешке», и про городового
напишет: «человек с саблей и пистолетом на красном шнурке» (и именно пистолетом, а не револьвером).
Так же высказываются Иван Карамазов, Настасья Филипповна, многие другие. И уже прямо от себя Достоевский в «
Дневнике писателя»
пишет: «Я объявляю, что любовь к человечеству — даже совсем немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души человеческой» (курсив Достоевского).
Так
писал Достоевский в «
Дневнике писателя» о бессмертии.
Но знайте, господа, что пока я был между вами, в вашем обществе, — я только тогда и был честен, когда
писал этот
дневник.
Глумов (возвращается и садится к столу). Записать! (Вынимает
дневник.) Человеку Мамаева три рубля, Манефе пятнадцать рублей. Да уж кстати весь разговор с дядей. (
Пишет.)
Три года тому назад все было возможно и легко. Я лгал в этом самом
дневнике, когда
писал, что отказался от нее, потому что увидел невозможность спасти. Если не лгал, то обманывал себя. Ее легко было спасти: нужно было только наклониться и поднять ее. Я не захотел наклониться. Я понял это только теперь, когда мое сердце болит любовью к ней. Любовью! Нет, это не любовь, это страсть безумная, это пожар, в котором я весь горю. Чем потушить его?
Я знаю: то, что я здесь
пишу, избито и старо; мне бы самому в другое время показалось это фальшивым и фразистым. Но почему теперь в этих избитых фразах чувствуется мне столько тяжелой правды, почему так жалко-ничтожною кажется мне моя прошлая жизнь, моя деятельность и любовь? Я перечитывал
дневник: жалобы на себя, на время, на все… этим жалобам не было бы места, если бы я тогда видел и чувствовал то, что так ярко и так больно бьет мне теперь в глаза.
Вернувшись с кладбища домой, растроганный Никитин отыскал в столе свой
дневник и
написал...
В соседней комнате пили кофе и говорили о штабс-капитане Полянском, а он старался не слушать и
писал в своем
дневнике: «Где я, боже мой?!
Уже шестой час утра. Я взялся за
дневник, чтобы описать свое полное, разнообразное счастье, и думал, что
напишу листов шесть и завтра прочту Мане, но, странное дело, у меня в голове все перепуталось, стало неясно, как сон, и мне припоминается резко только этот эпизод с Варей и хочется
написать: бедная Варя! Вот так бы все сидел и
писал: бедная Варя! Кстати же зашумели деревья: будет дождь; каркают вороны, и у моей Мани, которая только что уснула, почему-то грустное лицо».
Кроме исчисленных местностей, даже из Перми сообщали, что там «водка идет туго» («Русский
дневник», № 54), и из Сибири
писали с удовольствием о закрытии двух кабаков («Русский
дневник», № 103) и с ужасом — о разнесшемся слухе, что там введена будет откупная система («Московские ведомости», № 41). Так далеко зашло стремление к трезвости при теперешнем состоянии откупных условий.
Об этом случае корреспондент «Русского
дневника»
писал, между прочим, следующее...
О Ковенской и Виленской губернии
писали в начале февраля, что здесь все делалось одною проповедью ксендзов, без всяких принудительных мер («Русский
дневник», № 35, 13 февраля).
О стараниях самого откупа соблазнить крестьян нечего и говорить. В половине февраля
писали, что откупщики в Виленской губернии ставили сначала восемь грошей за кварту вина вместо прежних четырнадцати; потом вино подешевело в шесть раз; наконец — перед корчмами выставляли иногда даже даровое вино… Ничто не помогало («Русский
дневник», № 35). В конце того же месяца сообщались вот какие сведения из Жмуди...